Реклама

  •  

    "Москва - Петушки"

     

    Итак, "сучий потрох" подан на стол. Пейте его с появлением первой звезды, большими глотками. Уже после двух бокалов этого коктейля человек становится настолько одухотворенным, что можно подойти и целых полчаса с полутора метров плевать ему в харю, и он ничего тебе не скажет.

    Большой пыльный город за день так утомляет, что хочется скрыться куда-нибудь и отдохнуть. Так мы и поступаем каждый вечер торопясь домой. Уставшие, изнурённые мы мчимся на всех порах в свою квартиру, где есть горячая вода и душевая кабина. Вот место, где можно по-настоящему расслабиться и отвлечься от мыслей.

    43-й километр - Храпуново

    Вы хоть что-нибудь записать успели? Ну, вот пока и довольно с вас. А в Петушках - в Петушках я обещаю поделиться с вами секретом "иорданских струй", если доберусь живым; если милостив бог.

    А теперь давайте подумаем с вами вместе: что бы мне сейчас выпить? Какую комбинацию я могу создать из этой вшивости, что осталась в моем чемоданчике? "Поцелуй тети Клавы"? Пожалуй, что да. Из моего чемоданчика никаких других "поцелуев" не выжмешь, кроме "первого поцелуя" и "поцелуя тети Клавы". Объяснить вам, что значит "поцелуй"? А "поцелуй" значит: смешанное в любой пропорции пополам-напополам любое красное вино с любой водкой. Допустим: сухое виноградное вино плюс "перцовка" или "кубанская" - это "первый поцелуй". Смесь самогона с 33-м портвейном - это "поцелуй, насильно данный", или проще, "поцелуй без любви", или еще проще, "Инесса Арманд".

    Да мало ли разных "поцелуев"! Чтобы не так тошнило от всех этих "поцелуев", к ним надо привыкнуть с детства.

    У меня в чемоданчике есть "кубанская". Но нет сухого виноградного вина. Значит, и "первый поцелуй" исключен для меня, я могу только грезить о нем. Но у меня в чемоданчике есть полторы четвертинки "российской" и "розовое крепкое" за рупь тридцать семь. А их совокупность и дает нам "поцелуй тети Клавы". Согласен с вами: он невзрачен по вкусовым качествам, он в высшей степени тошнотворен, им уместнее поливать фикус, чем пить его из горлышка, - согласен, но что же делать, если нет сухого вина, если нет даже фикуса? Приходится пить "поцелуй тети Клавы".

    Я вошел в вагон, чтобы слить мое дерьмо в "поцелуй". О, как давно я здесь не был! С тех пор, как вышел в Никольском.

    На меня, как и в прошлый раз, глядела десятками глаз, больших, на все готовых, выползающих из орбит - глядела мне в глаза моя Родина, выползшая из орбит, на все готовая, большая. Тогда, после ста пятидесяти грамм "российской", мне нравились эти глаза. Теперь, после пятисот "кубанской", я был влюблен в эти глаза, влюблен, как безумец. Я чуть покачнулся, входя в вагон, но прошел к своей лавочке совершенно независимо и на всякий случай чуть-чуть улыбаясь.

    Подошел - и остолбенел. Где моя четвертинка "российской"? Где та самая четвертинка, которую я у Серпа и Молота ополовинил? От самого Серпа и Молота она стояла у чемоданчика, в ней оставалось почти сто грамм - где же она теперь?

    Я обвел глазами всех - ни один не сморгнул. Нет, я положительно влюблен и безумец. Когда отлетели ангелы? Они ведь все-таки следили за чемоданчиком, если я отлучался - когда они от меня отлетели? К районе Кучино? Так. Значит, украли между Кучино и 43-м километром. Пока я делился с вами восторгом моего чувства, пока посвящал вас в тайны бытия - меня тем временем лишали "поцелуя тети Клавы". В простоте душевной я ни разу не заглянул в вагон все это время - прямо комедия. Но теперь - "довольно простоты", как сказал драматург Островский. И - финита ля комедиа. Не всякая простота - святая. И не всякая комедия - божественная. Довольно в мутной воде рыбку ловить - пора ловить человеков.

    Но как ловить и кого ловить?

    Черт знает, в каком жанре я доеду до Петушков. От самой Москвы все были философские эссе и мемуары, все были стихотворения в прозе, как у Ивана Тургенева. Теперь начинается детективная повесть. Я заглянул в чемоданчик: все ли там на месте? Там все было на месте. Но где же эти сто грамм? И кого ловить.

    Я взглянул направо: там все до сих пор сидят эти двое, тупой-тупой и умный-умный. Тупой в телогрейке уже давно закосел и спит. А умный в коверкотовом пальто сидит напротив тупого и будит его. И как-то по-живодерски будит: берет его за пуговицу и до отказа подтаскивает к себе, как бы натягивая тетиву, - а потом отпускает: и тупой-тупой в телогрейке летит на прежнее место, вонзаясь в спину лавочки, как в сердце тупая стрела Амура.

    "Транс-цен-ден-тально. " - подумал я. - и давно это он его так? Нет, эти двое украсть не могли. Один из них, правда, в телогрейке, а другой не спит, - значит, оба, в принципе, могли украсть. Но ведь один-то спит, а другой в коверкотовом пальто, - значит, ни тот, ни другой украсть не могли.

    Я глянул назад - нет, там тоже нет ничего такого, что могло бы натолкнуть на мысль: двое, правда, наталкивают на мысль, но совсем не на ту. Очень странные люди эти двое: он и она. Они сидят по разным сторонам вагона, у противоположных окон, и явно незнакомы друг с другом. Но при всем том - до странности похожи: он в жакетке, и она - в жакетке; он в коричневом берете и при усах, и она - при усах и в коричневом берете.

    Я протер глаза и еще раз посмотрел назад. Удивительная похожесть, и оба то и дело рассматривают друг дружку с интересом и гневом. Ясное дело, не могли украсть.

    А впереди? Я глянул вперед.

    И впереди то же самое - странных только двое, дедушка и внучек. Внучек на две головы длиннее дедушки и от рождения слабоумен. Дедушка - на две головы короче, но слабоумен тоже. Оба глядят мне прямо в глаза и облизываются.

    "Подозрительно", - подумал я. Отчего бы это им облизываться? Все ведь тоже глядят мне в глаза, но ведь никто не облизывается! Очень подозрительно. Я стал рассматривать их так же пристально, как и они меня.

    Нет, внучек - совершенный кретин. У него и шея-то не как у всех, у него шея не врастает в торс, а как-то вырастает из него, вздымаясь к затылку вместе с ключицами. И дышит он как-то идиотически: вначале у него выдох, а потом вдох, тогда как у всех людей наоборот: сначала вдох, а уж потом выдох. И смотрит на меня, смотрит, разинув глаза и сощурив рот.

    А дедушка - тот смотрит еще напряженнее, смотрит, как в дуло орудия. И такими синими, такими разбухшими глазами, что из обоих этих глаз, как из двух утопленников, влага течет ему прямо на сапоги. И весь он, как приговоренный к высшей мере, и на лысой голове его мертво. И вся физиономия - в оспинах, как расстрелянная в упор. А посередине расстрелянной физии - распухший и посиневший нос, висит и качается, как старый удавленник.

    "Очччень подозрительно", - подумал я еще раз. И, привстав на месте, поманил их пальцем к себе.

    Оба вскочили немедленно и бросились ко мне, не переставая облизываться. "Это тоже подозрительно, - подумал я, - они вскочили, по-моему, чуть раньше, чем я их поманил. "

    Я пригласил их сесть напротив себя.

    Оба сели, в упор рассматривая мой чемоданчик. Внучек сел как-то странно. Мы все садимся на задницу, а это сел как-то странно: избоченясь, на левое бедро, и как бы предлагая одну свою ногу мне, а другую - дедушке.

    - Как звать тебя, папаша, и куда ты едешь?

    Храпуново - Есино

    - Митричем меня звать. А это мой внучек, он тоже Митрич. Едем в Орехово, в парк. В карусели покататься.

    А внучек добавил:

    - И-и-и-и-и.

    Необычен был этот внук, и чертовски обидно, что я не могу его как следует передать. Он не говорил, а верещал. И говорил не ртом, потому что рот его был всегда сощурен и начинался откуда-то сзади. А говорил он левой ноздрей, и то с таким усилием, как будто левую ноздрю приподнимал правой: "и-и-и-и-и, как мы быстро едем в Петушки, славные Петушки. " - "и-и-и-и-и, какой пьяный дедушка, хороший дедушка. "

    - Та-а-ак. Значит, говоришь, в Карусели.

    - В Карусели.

    - А может все-таки, не в Карусели?

    - В Карусели, - еще раз подтвердил Митрич, и все тем же приговоренным голосом, и влага из глаз его все текла.

    - А скажи мне, Митрич, а что ты тут делал, пока я в тамбуре был? Пока я в тамбуре был погружен в свои мысли? В свои мысли о своем чувстве? К любимой женщине? А? Скажи.

    Митрич, не шелохнувшись, весь как-то забегал.

    - Я. Н-н-ничего. Я просто хотел компоту покушать. Компоту с белым хлебом.

    - Компоту с белым хлебом?

    - Компоту. С белым хлебом.

    - Прекрасно. Значит, так: я стою на площадке и весь погружен в мысли о чувстве. А вы, между тем, ищете у меня под лавочкой: нет ли тут компоту с белым хлебом. А не найдя компоту.

    Дедушка - первый не вынес, и весь расплакался. А следом за ним - и внучек: верхняя губа у него совсем куда-то пропала, а нижняя свесилась до пупа, как волосы у пианиста. Оба плакали.

    - Я вас понимаю, да. Я все могу понять, если захочу простить. У меня душа, как у троянского коня пузо, многое вместит. Я все прощу, если захочу понять. А я понимаю. вы просто хотите компота и белого хлеба. Но у меня на лавочке вы не находите ни того, ни другого. И вы просто вынуждены пить хотя бы то, что вы находите - взамен того, чего бы вы хотели.

    Я их раздавил своими уликами, они закрыли лицо, оба, и постоянно раскачивались на лавке, в такт своим обвинениям.

    - Вы мне напоминаете одного старичка в Петушках. Он - тоже, он пил на чужбинку, он пил только краденое: утащит, например, в аптеке флакон тройного одеколона, отойдет в туалет у вокзала и там тихонько выпьет. Он называл это "пить на брудершафт", он был серьезно убежден, что это и есть "пить на брудершафт", он так и умер в своем заблуждении. Так что же? Значит, и вы решили - на брудершафт.

    Они все раскачивались и плакали, а внучек - тот даже заморгал от горя, всеми своими подмышками.

    - Но довольно слез. Я если захочу понять, то все вмещу. У меня не голова, а дом терпимости. Если вы хотите - я могу угостить еще. Вы уже по 50 грамм выпили - я могу налить еще по 50 грамм.

    В эту минуту кто-то подошел к нам сзади и сказал:

    - Я тоже хочу с вами выпить.

    Все разом на него поглядели. То был черноусый, в жакетке и коричневом берете.

    - И-и-и-и-и, - заверещал молодой Митрич, - какой дяденька, какой хитрый дяденька.

    Черноусый оборвал его взглядом из-под усов.

    - Я никакой не хитрый. Я не ворую, как некоторые. Я не ворую у незнакомых людей предметов первой необходимости. Я пришел со своей - вот.

    И он поставил мне на лавочку бутылку "столичной".

    - От моей не откажетесь? - спросил он меня.

    Я потеснился, чтобы дать ему место.

    - Нет, потом, пожалуй, и не откажусь, а пока хочу свое. "Поцелуй тети Клавы".

    - Тети Клавы?

    - Тети Клавы.

    Мы налили себе, каждый свое. Дед и внук протянули мне свою посуду: они, оказывается, давно держали ее наготове, задолго до того, как я их поманил. Дед вынул пустую четвертинку, я сразу ее признал. А внучек - тот вынул даже целый ковш, и вынул откуда-то из-под лобка и диафрагмы.

    Я налил им, сколько обещал, и они улыбнулись.

    - На брудершафт, ребятишки?

    - На брудершафт.

    Все пили, запрокинув головы, как пианисты.

    "Наш поезд на станции Есино не останавливается. Остановки по всем пунктам, кроме Есино".

    Есино - Фрязево

    Началось шелестение и чмокание. Как будто тот пианист, который все пил, - теперь уже все выпил и, утонув в волосах, заиграл этюд Ференца Листа "Шум леса" до диез минор.

    Первым заговорил черноусый в жакетке. И почему-то обращался единственно только ко мне:

    - Я прочитал у Ивана Бунина, что рыжие люди, если выпьют, - обязательно краснеют.

    - Ну так что же?

    - Как то есть, "что же"? А Куприн и Максим Горький - так те вообще не просыпались.

    - Прекрасно. Ну, а дальше?

    - Как то есть "ну, а дальше"? Последние, предсмертные слова Антона Чехова какие были? Помните? Он сказал: "ихь штербе", то есть "я умираю". А потом добавил: "налейте мне шампанского". И уж только тогда умер.

    - Так-так?

    - А Фридрих Шиллер - тот не только умереть, тот даже жить не мог без шампанского. Он, знаете, как писал? Опустит ноги в ледяную ванну, нальет шампанского - и пишет. Пропустит один бокал - готов целый акт трагедии. Пропустит пять бокалов - готова целая трагедия в пяти актах.

    - Так-так-так. Ну, и.

    Он кидал в меня мысли, как триумфатор червонцы, и я едва-едва успевал их подбирать. "Ну, и. "

    - Ну, и Николай Гоголь.

    - Что Николай Гоголь.

    - Он всегда, когда бывал у Панаевых, просил ставить ему на стол особый, розовый бокал.

    - И пил из розового бокала?

    - Да. И пил из розового бокала.

    - А что пил?

    - А кто его знает! Ну, что можно пить из розового бокала? Ну, конечно, водку.

    И я, и оба Митрича, с интересом за ним следили. А он, черноусый, так и смеялся, в предвкушении новых триумфов.

    - А Модест-то Мусоргский! Бог ты мой, а Модест-то Мусоргский! Вы знаете, как он писал свою бессмертную оперу "Хованщина"? Это смех и горе. Модест Мусоргский лежит в канаве с перепою, а мимо проходит Николай Римский-Корсаков, в смокинге и с бамбуковой тростью. Остановится Николай Римский-Корсаков, пощекочет Модеста своей тростью и говорит: "Вставай! Иди умойся, и садись дописывать свою божественную оперу "Хованщина".

    И вот они сидят: Николай Римский-Корсаков в креслах сидит, закинув ногу за ногу, с цилиндром на отлете. А напротив него - Модест Мусоргский, весь томный, весь небритый, - пригнувшись на лавочке, потеет и пишет ноты. Модест на лавочке похмелиться хочет: что ему ноты! А Николай Римский-Корсаков с цилиндром на отлете похмелиться не дает.

    Но уж как только затворится дверь за Римским-Корсаковым - бросает Модест свою бессмертную оперу "Хованщина" - и бух в канаву. А потом встанет и опять похмелится, и опять бух. А между прочим, социал-демократы.

    - Начитанный, ч-ч-черт! - в восторге прервал его старый Митрич, а молодой, от чрезмерного внимания, вобрал в себя все волосы и заиндевел.

    - Да, да! Я очень люблю читать! В мире столько прекрасных книг! - продолжал человек в жакетке. - Я, например, пью месяц, пью другой, а потом возьму и прочитаю какую-нибудь книжку, и так хороша покажется мне эта книжка, и так дурен я кажусь сам себе, что я совсем расстраиваюсь и не могу читать, бросаю книжку и начинаю пить, пью месяц, пью другой, а потом.

    - Погоди, - тут уж я его прервал, - погоди. Так что же социал-демократы?

    - Какие социал-демократы? Разве только социал-демократы? Все ценные люди России, все нужные ей люди - все пили, как свиньи. А лишние, бестолковые - нет, не пили. Евгений Онегин в гостях у Лариных и выпил-то всего-навсего брусничной воды, и то его понос пробрал. А честные современники онегина "между лафитом и клико" (заметьте: "между лафитом и клико!") тем временем рождали мятежную науку и декабризм. А когда они, наконец, разбудили Герцена.

    - Как же! Разбудишь его, вашего Герцена! - рявкнул вдруг кто-то с правой стороны. Мы все вздрогнули и повернулись направо. Это рявкал амур в коверкотовом пальто.

    - Ему еще в Храпунове надо было выходить, этому Герцену, а он все едет, собака.

    Все, кто мог смеяться, - все рассмеялись. "Да оставь ты его в покое, черт, декабрист хуев!" - "Уши ему потри, уши!" - "какая разница - в Храпуново ехать или в Петушки! Может, человеку захотелось в Петушки, а ты его гонишь в Храпуново!" все вокруг косели, незаметно и радостно косели, незаметно и безобразно. И я - вместе с ними.

    Я повернулся к жакетке и черным усам:

    - Ну, допустим, ну, разбудили они Александра Герцена, причем же тут демократы и " Хованщина"?

    - А вот и притом! С этого и началось все главное - сивуха началась вместо клико! Разночинство началось, дебош и хованщина. Все эти Успенские, все эти Помяловские - они без стакана не могли написать ни строки! Я читал, я знаю! Отчаянно пили! Все честные люди россии! И отчего они пили? - с отчаяния пили! Пили оттого, что честны! Оттого, что не в силах были облегчить участь народа! Народ задыхался в нищете и невежестве, почитайте-ка Дмитрия Писарева! Он так и пишет: "народ не может позволить себе говядину, а водка дешевле говядины, оттого и пьет русский мужик, от нищеты своей пьет! Книжку он себе позволить не может, потому что на базаре ни Гоголя, ни Белинского, а одна только водка, и монопольная, и всякая, и в разлив, и на вынос! Оттого он и пьет, от невежества своего пьет!"

    Ну, как тут не придти в отчаяние, как не писать о мужике, как не спасать его, как от отчаяния не запить! Социал-демократ - пишет и пьет, и пьет, как пишет. А мужик - не читает и пьет, пьет, не читая. Тогда Успенский встает - и вешается, а Помяловский ложится под лавку в трактире - и подыхает, а Гаршин встает - и с перепою бросается через перила.

    Черноусый уже вскочил и снял берет, и жестикулировал, как бешеный, - все выпитое подстегивало его и ударяло в голову, все ударяло и ударяло. Декабрист в коверкотовом пальто - и тот бросил своего Герцена, подсел к нам ближе и воздел к оратору мутные сырые глаза.

    - И вы смотрите, что получается! Мрак невежества все сгущается, и обнищание растет абсолютно! Вы Маркса читали? Абсолютно! Другими словами, пьют все больше и больше! Пропорционально возрастает отчаяние социал-демократа, тут уже не лафит, не клико, те еще как-то добудились Герцена! А теперь - вся мыслящая Россия, тоскуя о мужике, пьет не просыпаясь! Бей во все колокола, по всему Лондону - никто в России головы не поднимет, все в блевотине и всем тяжело.

    И так - до наших времен! Вплоть до наших времен! Этот круг, этот порочный круг бытия - он душит меня за горло! И стоит мне прочесть хорошую книжку - я никак не могу разобраться, кто отчего пьет: низы, глядя вверх, или верхи, глядя вниз. И я уже не могу, я бросаю книжку. Пью месяц, пью другой, а потом.

    - Стоп! - прервал его декабрист. - А разве нельзя не пить? Взять себя в руки - и не пить? Вот тайный советник Гете, например, совсем не пил.

    - Не пил? Совсем? - черноусый даже привстал и надел берет. - Не может этого быть!

    - А вот и может. Сумел человек взять себя в руки - и ни грамма не пил.

    - Вы имеете в виду Иоганна фон Гете?

    - Да. Я имею в виду Иоганна фон Гете, который ни грамма не пил.

    - Странно. А если б Фридрих Шиллер поднес бы ему. Бокал шампанского.

    - Все равно бы не стал. Взял бы себя в руки - и не стал. Сказал бы: не пью ни грамма.

    Черноусый поник и затосковал. На глазах у публики рушилась вся его система, такая стройная система, сотканная из пылких и блестящих натяжек. "Помоги ему, Ерофеев, - шепнул я сам себе, - помоги человеку. Ляпни какую-нибудь аллегорию или. "

    - Так вы говорите: тайный советник Гете не пил ни грамма? - я повернулся к декабристу. - А почему он не пил, вы знаете? Что его заставляло не пить? Все честные умы пили, а он - не пил? Почему? Вот мы сейчас едем в Петушки, и почему-то везде остановки, кроме Есино. Почему бы им не остановиться и в Есино? Так вот нет же. Проперли без остановки. А все потому, что в Есино нет пассажиров, они все садятся или в Храпунове, или во Фрязеве. Да. Идут от самого Есино до самого Храпунова или до самого Фрязева - и там садятся. Потому что все равно ведь поезд в Есино прочешет без остановки. Вот так поступал и Иоганн фон Гете, старый дурак. Думаете, ему не хотелось выпить? Конечно, хотелось. Так он, чтобы самому не скопытиться, вместо себя заставлял пить всех своих персонажей. Возьмите хоть "Фауста": кто там не пьет? Все пьют. Фауст пьет и молодеет, Зибель пьет и лезет на Фауста, Мефистофель только и делает, что пьет и угощает буршей и поет им "блоху". Вы спросите: для чего это нужно было тайному советнику Гете. Так я вам скажу: а для чего он заставил Вертера пустить себе пулю в лоб? Потому что - есть свидетельство - он сам был на грани самоубийства, но чтоб отделаться от искушения, заставил Вертера сделать это вместо себя. Вы понимаете? Он остался жить, но как бы покончил с собой. И был вполне удовлетворен. Это даже хуже прямого самоубийства. В этом больше трусости и эгоизма, и творческой низости.

    Вот так же он и пил, как стрелялся, ваш тайный советник. Мефистофель выпьет, а ему хорошо, старому псу. Фауст добавит - а он, старый хрен, уже лыка не вяжет. Со мною на трассе дядя Коля работал - тот тоже: сам не пьет, боится, что чуть выпьет и сорвется, загудит на неделю, на месяц. А нас - так прямо чуть не принуждал. Разливает нам, крякает за нас, блаженствует, гад, ходит, как обалделый.

    Вот так и ваш хваленый Иоганн фон Гете! Шиллер ему подносит, а он отказывается - еще бы! Алкоголик он был, алкаш он был, ваш тайный советник, Иоганн фон Гете! И руки у него как бы тряслись!

    - Вот это да. - восторженно разглядывали меня и декабрист, и черноусый. Стройная система была восстановлена, и вместе с ней восстановилось веселье. Декабрист - широким жестом - вытащил из коверкотового пальто бутылку "перцовой" и поставил ее у ног черноусого. Черноусый вынул свою "столичную". Все потирали руки - до странности возбужденно. Мне налили - больше всех. Старому Митричу - тоже налили. Молодому Митричу подали стакан - он радостно прижал его к левому соску правым бедром, и из обеих ноздрей его хлынули слезы.

    - Итак, за здоровье тайного советника Иоганна фон Гете?

    Фрязево - 61-й километр

    - Да. За здоровье тайного советника Иоганна фон Гете.

    Я, как только выпил, почувствовал, что пьянею сверх всякой меры и что все остальнные - тоже.

     



  • На главную